К 100-летию со дня рождения народного артиста Армении, лауреата Госпремии Армении Г. Ш. ГЕНА
Другое полушарие, другие звезды, другой мир. Я сердцем оттуда и, будь я при смерти, все равно буду помнить 31 декабря 1906 года, когда с самого раннего утра небо, на радость москвичам, начинает сыпать наземь свои новогодние гостинцы в виде ангельской выделки снежинок в пухово-мохнатой упаковке. Они бриллиантами сверкают на черной собольей шубке петербуржской красавицы княгини Белосельской-Белозерской, что соблазнительно-роскошной походкой идет от гербовой кареты до особняка своей близкой подруги Вареньки, смешливо держа в руках загадочный восточный подарок, — нечто продолговатое, заботливо обтянутое золотой парчой.
— У нас давно жданная, но вдруг начавшаяся радость, — взволнованно шепчет ливрейный юноша, принимая ее шубку.
— Неужто родит?! — восклицает княгиня, едва не убив слугу сиянием своих аквамариновых глаз.
— Да-с. . . И так сиюминутно, что Варвара Николаевна рожать изволят на карточном столе-с.
Взлетев по мрамору лестниц в гостиную, княгиня вихрем вьюжит около игрального стола, где, лежа посреди разбросанных карт, золота и ассигнаций, окруженная стеной женщин, кусая губы, стонет ее ближайшая сердцеведка и верная подруженька Варя.
Но появление княгини не замечается никем, ибо всеми и даже наспех прибежавшими акушерками руководит известная всей Европе своей удачливостью во всех мыслимых азартных играх рыжеволосая прелестница графиня Бобринская.
— Тужтесь! Тужтесь, милая! — кричит она.
Но, оказывается, это совсем уж и ни к чему, ибо новорожденный, блеснув бирюзовой пуповиной, сам по себе легко выскальзывает из чрева матери и мягко шлепается на привычно-ловкие руки акушерок.
— Мальчик! Ножницы! Скальпель! Нитки! — радостно, взахлеб кричат они.
И пока в суматохе распаковывают саквояж с инструментами, пока то да се, княгиня Белосельская-Белозерская мгновенно разворачивает свой парчовый сверток. Оттуда со звоном вылетает из ножен клинок дамасской стали и вмиг серебристо-синей молнией отделяет пуповину от роженицы. Ласковая рука графини бьет его по еле наметившейся ягодичке. Все вокруг замирают в ожидании первого плача, но происходит невероятное. . . Радостный, звонкий, счастливый смех звучит в гостиной.
— Господи! Да это ангел, Варенька! — восклицает Бобринская. — Он не плачет! Он смеется!
— А что, назовем мальчика Ангелом, Варя, — шепчет роженице Белосельская-Белозерская.
— У нас в Армении право на имя дается мужу. А он, уезжая, строго-настрого приказал: если родится сын, то непременно назвать Гургеном в память о его отце.
Мальчика заворачивают в легкую шелковую простынку и подают матери, все еще лежащей на игральном столе. Она рвет ворот платья, достает грудь, но новорожденный не тянется к ней, а, ловко высвободив из простынки ручку, окунает палец в рюмку с ликером, с удовольствием облизывает его и снова звонко смеется. Хохот и первые рукоплескания. . .
Так сто лет назад, по рассказу бабушки, рождается мой отец. Как старомодно-длинно сегодня звучит ее полное имя — Варвара Николаевна Мелик-Шахназарова, Мелик-Адамова-Пирумова, Бегларбекова. Со стороны отца и матери столбовая дворянка, она в качестве приданого приносит моему деду десятки нефтяных вышек в Баку, недвижимость в Москве и Питере, мне же в память о себе оставляет свои фантастически густые черные волосы, ласковейшие карие глаза и чарующий до дрожи бархатистый голос, который хотелось слушать и слушать.
— Бабуль, а дальше про маленького папу?. .
— Он отвернулся от моей груди, и мы перебрали с десяток кормилиц, пока не нашли Василису-казачку. От ее соска мы Гургена отнимали силой, чтоб не перекормился.
— А что, у нее было необыкновенное молоко?
Бабушка смеется.
— Вот и мы так думали. И лишь много позже выяснилось, что в день она выпивала полбутылки чистейшего спирта. . .
— С молоком все ясно. А потом?. .
— Ну твой дед, мой муж Шахназар Мелик-Шахназаров. . . Ты его копия, только глаза у тебя от матери твоей. Не невестки, а доченьки моей Маргушеньки. . .
— При чем здесь дед и моя мама, ты про маленького папу расскажи.
— А при том, что баловал он его. Одевал сынишку нашего царевичем в атласную черную черкеску с серебряными газырями, а ворот у черкески был расшит золотом и украшен бриллиантами. А сапожки?! А папаха из редчайшего белого горностая с алмазной звездочкой?! А выезды в Москве, Питере и Баку?! Вот они едут в гости. Шахназар — сзади на скромной пролетке, а наш сын — впереди царевичем в золоченой каретке, запряженной шестью пони с кучером-лилипутом в черном цилиндре, красной поддевке и почему-то с сигарой в зубах. Озорник и насмешник был твой дед. Ты не будь таким.
— А потом. . . А папа что делал?
— Ох, много чего было, всего не упомнишь. Знаешь, твоего отца называли праздником. Он был очень обаятельный, и все его любили. И не только за черные маслинки-глаза, но и за его шутки, в которых было больше взрослой, чем детской проницательности. Вот, к примеру, сидим мы большой компанией на именинах дочки милейшей Аллы Балавинской. Всем весело. Весна. На веранде, заливаясь в своих клеточках, на все лады свистят-поют соловьи. И вот один из детей-почемучек спрашивает у своего отца: "Что такое соловей?" Весь стол начинает ему объяснять, а почемучка никак объяснений не принимает, а все спрашивает. И вот твой 4-летний папка с очаровательной улыбкой ему поясняет: "Соловей? Это просто обыкновенный воробей, но с музыкальным образованием!"
И тут грохот смеха раздается не только за нашим столом, а во всех салонах России. Шутку твоего папы принимают с восторгом и вкушают, как заморское лакомство. И сейчас она гуляет по всему свету.
— А еще?
— Ну всего и не упомнишь. У твоего деда в друзьях двое из наших армянских миллионеров были. Умнейший и добрейший Манташев и баламут Тагиев. Ротшильд по богатству им в подметки не годился. Так вот, мои нефтяные вышки, что приплыли твоему деду как мое приданое, он в одном из застолий дарит Тагиеву, а тот, карачухал этакий, в ответ дарит ему с десяток домов в Париже, Вене и Гамбурге. . . И вот Шахназар в моем присутствии весело говорит нашему сыну: "А не поехать ли нам к твоим женам?"
— Твой дед, хоть ты на него внешне похож, но, не дай бог, внутренне, женил понарошку на дочках-крохотульках своих друзей нашего маленького Гургенчика. А он, 5-летний, воспринимал эту игру по-взрослому.
"Только поедем не куда-нибудь, а в Париж, к жене Надин", — отвечает. "Почему же именно к Надин?" — серьезно спрашивает твой дед. "Потому что Надин мне тайком приносит бенедиктин". — "А мне дашь хлебнуть?" — "Дам!" — хохочет наш сынишка.
— И тут же с места, оставив меня одну, они мчат на паровозе в Одессу, а оттуда на пароходе — в Париж. . .
Слава богу, Шахназар скончался до революции. Его похоронили на родовом кладбище Мелик-Шахназаровых в Шуши. И только когда гроб князя предали земле, твой папа, моя кровиночка, в первый раз в своей маленькой жизни заплакал, крепко прижавшись к моим коленкам. . .
Неужто после меня канет в Лету память о незабвенной бабушке, что позволяла себе иметь только одну слабость — азартные игры? И умирает она мгновенно, весело, от души играя в лото с соседями. Помню ее гроб, весь в майской сирени, и слова жены Аветика Исаакяна, ее школьной подруги, сказанные мне, 9-летнему:
— Таких, как твоя бабушка, Бог создает штучно. . .
Отец же не любит мне рассказывать. Я спрашиваю, а он в ответ шутит, каламбурит и, отмахиваясь, смеется. Только после его кончины я нахожу среди моего нехитрого наследства бабушкины дневники в бордово-бархатных переплетах.
Вот запись 12 февраля 1916 года"Вчера отмечали годовщину Шахназара. Был Тагиев и сетовал, что наша личная ложа в его оперном театре вечно пустует".
17 февраля 1916 года."Повела в первый раз 10-летнего Гургенчика в театр. После смерти мужа мальчик угасал, а тут шла "Аида", и он задрожал при первых же звуках увертюры. Когда же раскрылся занавес и он увидел римскую площадь с машущими веточками олив актерами и Радамеса, спускающегося с колесницы в золотых доспехах, то вскочил на красный бордюр ложи. Я еле удержала его за талию, а он закричал на весь зал: "Как это прекрасно!"
Все на сцене замерли. Замерли и публика, и оркестр. Потом театр вдруг разразился восторженными возгласами и аплодисментами. Зал хлопал моему сыну".
Что происходило в Закавказье после Октябрьской революции, знают все. Читаю бабушкины дневники и поражаюсь тому, как ангел-хранитель сумел уберечь нашу семью. Мой малец-отец с головой уходит в театральные джунгли. Организовывает драмкружок не только в своей мужской гимназии, но и в соседней, женской. В женской он ставит "Красную Шапочку", где играет волка, а в мужской — "Али Бабу", где играет главаря шайки разбойников. "Успех был потрясающий, — пишет бабушка. — После спектаклей артистов завалили сладостями и фруктами".
Потом в Баку приходят большевики. Приходят навечно. Они реквизируют все. Потом уплотняют. Заявляется к бабушке ставшая чекисткой кормилица моего отца Василиса. Умоляет сжечь все купчие на недвижимость в России и Европе. Потом уносятся в безвременье старые истины. Отец же становится юношей и играет в профессиональном театре "Синяя блуза". Василиса гордится им и не пропускает ни одного спектакля. Но в один из дней она врывается в крохотную уплотненную комнатку.
— Сыночек, тебя, наследного князя, к завтрему ликвидируют как класс. Бежать тебе надобно. Вот справила тебе как артисту новые документы с псевдонимом. У вас, у артистов, так заведено. Ты Гурген, Гур — отбросила, оставила Ген. Будешь к завтрему по фамилии Ген, а не Мелик-Шахназаров. Мелик тоже отбросила. Теперь ты Гурген Шахназарович Ген, в скобках (Шахназаров).
— Почему в скобках? — возмущается бабушка.
— Для конспирации — отрезает Василиса.
И отец надолго оставляет свою растерянную мать.
Передо мной рецензии и программки на спектакли в Днепропетровске, Краснодаре, Архангельске, Петербурге, Москве. Программки смешные, на дешевой серой бумаге. "Раздеваться обязательно. Вешалка 20 коп. По окончании трамвай по всем маршрутам". Газетные рецензии первых советских критиков. Их весело читать. Они до колик однообразны, с неизбежными политическими подтекстами. Но вот что удивительно: как дело доходит до моего отца, у рецедента вдруг обнаруживается в словах неподдельная теплота и восхищение. "Когда на сцене появляется Г. Ш. в роли бродяги шута Жано, словно заполняется сцена и в нее вливается жизнь со своей мудростью, юмором, иногда житейской жесткой правдой. Со сцены в зал переходит какое-то необыкновенное чувство праздника, в котором на второй план отходят и Квазимодо, и Феб де Шатобер, и даже Эсмеральда". Рецензий об отце множество. Я их всегда перечитываю с гордостью, и так, будто это написано сегодня и про меня.
Островский, Чехов, Горький, Шекспир, Шиллер, Гоцци, Лопе де Вега, Тренев, Погодин, Вишневский, Булгаков, Киршон. Как мне хотелось бы посмотреть эти спектакли, где играл мой отец. Просто так, по обыкновению, сидеть где-то в зале и смотреть на него. . .
Но это было в другом полушарии, под другими звездами и в другом мире. И все потому, что я тогда еще не родился. . .