Как жаль, что стала я теперь другой,
Суровой и карающей я стала…
Сильва КАПУТИКЯН
Завершив первый этап нашего плавания парусника "Киликия" "Пo семи морям вокруг Европы", мы, члены экипажа, как и обещали, посетили Сильву Kапутикян. Многие впервые переступили порог ее дома. Конечно, со школьной скамьи знали это имя, величие этого образа, учили в школе волшебное стихотворение "Слово сыну"… И вдруг сама волшебница, опираясь на палку, медленно передвигаясь и широко улыбаясь, встречает целую ораву загорелых дочерна бородачей и весело на русском бросает: "Стареющие пираты пришли к моему огню". Я удивился этой фразе, которую знал, однако не сразу припомнил ее автора. Да и не до этого было мне в тот торжественный миг. Я поочередно представлял ребят (правда, Сильва была знакома с теми, кто пришел к ней накануне старта экспедиции, когда она благословила, как сама говорила, нашу дерзость).
Хозяйка дома сидела во главе красивого, вкусно и богато сервированного стола. По всему было видно, что она готовилась к встрече капитально, с чувствoм уважительной ответственности, конечно, не без помощи своей многолетней спасительницы — близкой родственницы Рафлеты. Надо сказать, что Сильва Капутикян кроме всего прочего была великолепным тамадой. От нее за столом веяло мудростью и образностью.
Еще в море ребята знали, что мы непременно посетим Сильву Капутикян и Соса Саркисяна, которые, бывало, в день по нескольку раз звонили на борт "Киликии". И вот исполнилась их мечта… Взяв слово, я поведал "киликийцам" о том, что более семидесяти лет Сильва Барунаковна находится под пристальным вниманием не только нашего народа. Правда, тотчас же извинился за то, что невольно намекнул на ее солидный возраст. Сильва засмеялась и с юмором сказала: "Во-первых, согласно твоей статистике получается, что мой творческий стаж больше твоего биологического возраста. Тебе только через пару месяцев исполнится семьдесят, а мое первое стихотворение было опубликовано в "Пионер канч" семьдесят два года назад. Во-вторых, женщина, стоящая на пороге девяностолетия, уже не боится, когда ей напоминают о возрасте, скорее гордится. Ибо такую женщину можно уже назвать не только талантливой и умной, но и мудрой. Так что ради одного только этого стоит дожить до девяноста лет плюс один день". Над праздничным столом повис веселый хохот. Я заметил, что ярче всех сияло красивое Сильвино лицо. Понимал, она все ждала, что кто-то все-таки спросит ее о загадке "плюс один день". Но в это время спасительница Рафлета (она действительно последние годы просто героически спасала тяжело больную Сильву) принесла очередное блюдо, и молодежь радостно зашумела.
Я хорошо знал об этой загадке — "плюс один день", но мне хотелось, чтобы хозяйка дома сама раскрыла тайну. Я спросил довольно громко, чтобы заодно остановить веселое шушукание по поводу фирменной кюфты: "А почему это, Сильва-джан (она давно настоятельно потребовала, чтобы близкие друзья называли ее по имени), именно один день – этакая ванская щедрая жадность?" Довольная моим вопросом, Сильва начала философски обстоятельно: "Видишь ли, у нас, я не знаю с чьей это легкой руки, все некрологи начинают словами: "На таком-то году жизни …". Вот и хочется, чтобы обо мне писали, что я ушла на десятом десятке лет… — И добавила: — А ведь как звучит – десятый десяток. Но для этого надо пережить девяносто лет хотя бы на один день. Или умереть в день юбилея".
Увы, Сильва не дотянула самую малость до даты, о которой не без иронии мечтала. Однако не дотянула она только здесь, на земле, не дотянула физически, когда я часто ловлю себя на мысли, что ее очень не хватает нам. Ее всегда не хватало нашему народу, нашему непростому времени. Она, по собственному признанию, родилась по Звездным канонам не под знаком Козерога, а Вечной оппозиции, оппозиции ко всему и вся, даже к самой оппозиции. Именно поэтому в ней и дружно, и противоречиво "устроились" поэт и философ, прозаик и публицист, трубадур и оратор.
У Сильвы было сильно и остро выражено чувство времени. Когда на заре Карабахского движения и начавшегося распада СССР многие демонстративно сжигали свои партийные билеты, Сильва говорила, что в партию она вступила в год Победы — в 1945 году. В пору, когда она как женщина и мать крохотного сына, может, как никто другой осознала и цену и меру Победы. Об этом я вспомнил не случайно. Дело в том, что в годы перестройки осмелевшие от вседозволенности прежние трусы цинично оскверняли подвиг собственного народа в Великой Отечественной войне.
В те дни я написал статью, в которой привел цитату из книги воспоминаний маршала Василевского. Александр Михайлович Василевский был начальником Генштаба и в том числе курировал войска, дислоцированные на армяно-турецкой границе на протяжении всего левобережья реки Ахурян. И вот стало известно, что по зловещему распоряжению Гитлера падение Сталинграда должно было стать сигналом к нападению Турции на Советский Союз, точнее, на Армению и Грузию. Нетрудно представить, как сложилась бы судьба наших народов. Статья вошла в повестку очередного собрания в Союзе писателей. Надо было видеть и слышать, как говорила с трибуны Сильва. Видеть ее прекрасное лицо и горящие глаза, слышать знакомый до боли голос и поистине мужскую логику и аргументацию.
…В эти юбилейные дни наш народ и, уверен, многие поклонники юбиляра в странах СНГ будут вспоминать в первую очередь поэзию Сильвы. Литературоведы, наверное, уже знают, какие ее поэтические россыпи войдут в сокровищницу армянской поэзии, особенно лирики. Но для меня лично Сильва всегда останется прежде всего борцом: она — из скромной когорты современников, без которых невозможно представить нашу многосложную, драматическую и в то же время героическую эпоху. И нельзя допустить, чтобы бесспорно выдающаяся поэзия оттеснила многогранность образа.
Долгие годы она страдала коварной гипертонической болезнью и всегда была в курсе появляющихся в мире новых лекарств от этого недуга. Несколько раз пережила микроинсульты. И так уж случилось, что последний, довольно сильный удар, произошел на моих глазах. Об этом случае я рассказал в очерке, написанном на борту парусника "Киликия" сразу после того, как нам сообщили о ее кончине.
Мы вместе ехали в Арцах. Дорогу ту она потом назовет последней. Я понимал, как звучит в ее устах это словосочетание, – последняя дорога. Она ведь страстно любила в жизни именно дорогу. Я думаю, не случайно, когда в середине 70-х годов готовился к печати справочник Союза писателей Армении, в котором в алфавитном порядке были помещены снимки и краткие биографии литераторов, Сильва текст о себе написала сама. И акцент сделала не на поэтических сборниках и публицистике, а на огромном перечне стран, в которых побывала. Тем самым она подчеркнула, что многие ее произведения и в первую очередь "Караваны еще в пути" рождались в дороге. Книга эта вышла и на русском, и впервые в Советском Союзе читатели узнали о планетарном масштабе армянской трагедии.
Собственно, в самом образе "караван" прежде всего видится дорога. И вдруг последние четыре года большой и динамичной жизни стали измеряться лишь маршрутами по паркету ставшей легендарной квартиры, где она чувствовала себя, как в клетке, хотя очень любила свой дом. Вообще образ дома она сравнивала с образом матери. Так и писала: "Мать не только мать, а дом…" И все же стены и потолок давили на ее свободу. Думаю, не случайно в последнее время часто вспоминала знакомую и незнакомую ей Викторию Гольдовскую – коллегу по перу, по лире, по душе. Это ей, магаданской узнице ГУЛАГа принадлежат строки, которыми встретила нас Сильва в прихожей своей квартиры: "Стареющие пираты пришли к моему огню".
С Гольдовской я познакомился в Магадане, где она отсидела восемнадцать невыносимых лет, кстати, за свои стихи. Прочитав мой очерк о ней в "Литературной газете", Сильва сказала: "Когда знакомишься с такими судьбами, то подчас стыдно бывает за собственное нытье и проявление слабости. Восемнадцать лет лишенная возможности даже переписываться с семьей, лишенная друзей, здоровья, зубов, улыбки сумела выжить только потому, что писала стихи. Писала тайно. Писала стихи, преодолевая адскую боль души". Сильва любила таких. Уважала тех, кто всегда находит в себе силы победить свое поражение. Ведь такой была и она сама…
Сильва признавалась, что на всем протяжении жизни у нее были сложности с темой сталинских репрессий, с XX съездом партии, на котором Никита Хрущев разоблачил культ личности Сталина. После этого действительно легендарного партийного форума, точнее, доклада Хрущева, многие вдруг патологически осмелели, как это повторится в годы перестройки. Но она ничуть не стыдилась того, что в свое время писала стихи о Сталине, о котором слагали оды и великий Чаренц, и великий Исаакян, и великий Шираз. По мнению Сильвы, дело не только в том, что все верили в коммунизм, в Ленина, Сталина. К примеру, тот же Аветик Исаакян считал социализм понятием противоестественным, и тем не менее писал стихи о Сталине. Речь о другом, считала Сильва. На фоне тотальной "красной пропаганды" вдруг началась оттепель, когда люди почувствовали, что они люди, что они могут позволить себе открыто говорить правду. Не случайно Сильва подчеркивала часто, что Варпет, уже больной на смертном одре, не без радости говорил о разоблачении преступлений Сталина, как о джинне, выпущенном из бутылки, о казни Берии, как о первой ласточке наказания зла. И такое отношение великого учителя к событиям тех лет Сильва воспринимала как урок.
…Когда по всей республике, на партийных собраниях в Ереванском университете, Союзе писателей, в других творческих организациях дружно ополчились на бывшего первого секретаря ЦК Компартии Армении Григория Арутинова, активной была и Сильва. Но прошли годы — и она открыто признала, как опасны "поспешность, непродуманность, односторонний подход, охота за ведьмами и погоня за политическими модами" (ее слова). Одной из первых она задалась главным для себя вопросом: а сколько человек Арутинову удалось спасти, рискуя собой. Во время одной из наших бесед (она знала, что я долгие годы работал над трудной для меня книгой о судьбах отца, матери и всех, кто стал жертвой сталинщины) она призналась: "Я знакомилась с цифрами обязательных разнарядок, то есть планов, по которым ежегодно, ежедневно нужно было отправлять людей в Сибирь, в ГУЛАГ, и приходила в ужас от этой арифметики. Ведь казнили и тех, кто не выполнял разнарядку. Именно поэтому мы не имели права огульно давать свои оценки ".
Так она "продуманно", с карандашом в руках, анализировала сложнейшие вопросы, часто оказываясь в противоречии с самой собой. При этом всегда оставалась принципиальной во всем. Читая тексты ее выступлений на партийных собраниях, на писательских форумах, в которых, как правило, участвовали партийные руководители Армении и официальные лица из Москвы, удивляешься тому, что она вроде бы повторяется. Ее обвиняли в том, что критиковала лидера партии и при этом хвалила Кочиняна. Потом критиковала Кочиняна и взахлеб хвалила Демирчяна, а вскоре уже доставалось и Демирчяну. Всю жизнь боролась против тоталитаризма и литературной цензуры, но когда распался Советский Союз, возненавидела Тер-Петросяна, Горбачева, Ельцина. Мало кто знал, что во всех этих кажущихся противоречиях была настоящая капутикяновская принципиальность.
Она критиковала явления, а не тех, кто в то или иное время оказался у власти. Уважала и ценила Вазгена Манукяна, но достаточно было тому однажды у нее дома в разгар митингов сказать, мол, когда стреляют пушки — музы молчат, отношение к Вазгену стало холодным. Кстати, о холоде: отношения ее испортились и с Грантом Матевосяном из-за Вано Сирадегяна, которого, мягко выражаясь, она не принимала. Но мало кто знает, как она переживала из-за того, что в столь сложное время они с Грантом оказались по разные стороны баррикад, и какие светлые слова писала она о нем. Или как отказалась от ордена Месропа Маштоца после разгона демонстрации ночью на проспекте Баграмяна. Потом настоятельно просила меня, чтобы я вернул орден президенту Кочаряну. На мой вопрос: "Как ты это себе представляешь?" — честно ответила: "Не представляю". А через некоторое время отказалась от этой идеи, сказав о том, что больше не будет впускать к себе тех, кто воду мутит.
… К моему семидесятилетию прислала пространное послание, в котором были слова: "…я рада, что принимала участие в твоей неутомимой борьбе, что, несмотря на разницу в возрасте, мы вместе прошли довольно большой отрезок времени". Но не преминула добавить и другую правду: "Я знаю, что теперь наши симпатии и антипатии несколько разнятся".
Вернусь к началу и повторюсь. Сильва для меня не только поэт. Сильва для меня – Сильва Капутикян. Я, кажется, хорошо понимал ее. Она должна была, если не сказать обязана была, наступив на горло собственной песни, служить не данной ей Богом музе – поэзии, а жесткой и подчас жестокой публицистике, которая так нужна была в наш жесткий и жестокий век нашему народу. Не случайно философы считали, что в эпоху лихолетья художник должен питаться только черным хлебом публицистики — самым оперативным жанром художественной литературы. Сильве была не по душе мысль философа, который считал, что задача романиста и лирика в том, чтобы притупить у читателя чувство реального и под гипнозом вымысла вести мнимое существование. Считала сентенцию эту спорной, ибо твердо сознавала: наступают времена, когда и романист, и лирик должны не философствовать, а действовать, приравняв перо к штыку и кресту.
…Очерк-некролог, написанный на борту "Киликии" в день смерти Сильвы, я назвал "Ушла, чтобы остаться". И сегодня, в день ее девяностолетия, она с нами или, говоря ее словами, "с нами, в нас, в наших душах".
…В последний раз я видел ее в конце апреля 2006 года. Сильва с крохотной рюмкой коньяка благословила последний поход "Киликии". Ребята ушли, я остался еще на целый час. Таково было ее желание. Рафлета подала нам чаю и оставила нас одних. Диалога не получилось — только монолог. Говорила в основном Сильва. И когда Рафлета закрыла за мной дверь, у меня появилось предчувствие: несколько секунд назад я видел мою боевую подругу в последний раз. Может, именно поэтому мы на борту "Киликии" так часто звонили ей и выкрикивали на весь морской простор два дорогих нашему сердцу слога: "Силь – ва!", "Силь – ва!".
В последний раз я с ней говорил накануне ее кончины. Она была в больнице со сложным переломом ноги. В довершение к многочисленным недугам прибавились невыносимые боли. Связал нас по телефону ее сын, мой дорогой друг Ара Шираз. Но Сильва старалась быть бодрой и веселой, пожелав нам, как мы ее учили, семь футов под килем. Пожелала также много новых дорог, напомнив, что свою последнюю дорогу уже прошла. Я понимал, о чем она говорит, — о последней нашей совместной дороге в Арцах. Вспомнила и о нашей последней встрече, которую я никогда не забуду. Мне никогда не забыть ее прощальный монолог. Ее глуховатый голос. Ее четкий слог и пророческое слово. Уже тогда я понял всю суть и весь смысл ее прощального монолога, ее философского открытия. Она думала вовсе не о своей смерти. Без всякой патетики она беспокоилась о будущем человечества, а значит — и о судьбе армянского народа. Такое было впечатление, будто передо мной библейский пророк открывает какую-то вселенскую тайну: если случится фатальная беда с человечеством, а стало быть – с армянским народом, то самое страшное будет не только в том, что погибнет все живое на земле, погибнут и все …мертвецы. И чтоб не завершить свое слово на мрачной ноте, она широко улыбнулась и, опершись на палку, попыталась подняться. Я помог ей встать…
В прихожей у самой двери она остановилась. Я обратил внимание, что лицо ее было очень бледным. Прищурив глаза, улыбнулась и, тяжело дыша, едва слышно прошептала: "Привет передай моим стареющим пиратам. Счастливого плавания и семь футов под килем!". Не помню, ответил ли я ей традиционным "счастливо оставаться". Я думал в ту минуту о другом — о том, что Сильва низвергла устоявшуюся издревле догму, что пророками бывают только мужчины.