Еще лет пять-шесть назад по театральному миру пронесся слух — в Маленьком театре при Эстетическом центре Игитяна появился мальчик, сделавший целых два спектакля, которые — просто чудо как хороши. А еще через год жюри премии "Ваагн" с призовым фондом в 5 тысяч долларов осматривало в видеозаписях бесконечную череду спектаклей-претендентов, когда среди череды "мелодий", угадываемых с первой ноты, на экране возникло нечто совершенно необычное, даже в видеоверсии удивляющее эстетичностью и нетривиальностью театрального мышления. Оказалось — "Дом на обочине" того самого мальчика, который разделил премию с Александром Григоряном и Акопом Казанчяном. Звали мальчика Ваан БАДАЛЯН, и было ему тогда 23 года — возраст для режиссера младенческий.
Про таких говорят — Господь поцеловал в темечко. Еще, наверное, можно сказать — родился с серебряной ложкой во рту. Во всяком случае, все сложилось. Он блестяще закончил курс режиссуры у мастера — Николая Цатуряна, прошел стажировку во Франции, а потом получил свой, пусть крошечный, Маленький, но театр. И на сцене детской студии стали рождаться спектакли. "Чайка по имени Джонатан Ливингстон", который Ваан делал с детишками и который был пронизан таким удивительным не только сценическим, но и внутренним светом, что не хотелось, чтобы он кончался. "Дом на обочине", "Папа, бедный папа" — в них раскрывался самобытный почерк, какая-то кинематографичность мышления, изысканный вкус человека культуры в самом широком контексте, хотя все контексты этого слова хороши.
О Ваане Бадаляне заговорили очень всерьез. Актеры-звезды стали высказывать желание поработать с ним, театроведы отмечали в нем то, чему нельзя научить, — владение магией театра. Особо радикальные оптимисты раздраженно предостерегали от опасности перехвалить и утешались тем, что на такой маленькой сцене "и заяц научится курить", а вот дай ему большую площадку — окажется таким, как все. . . А он не зарывался, все так же интеллигентно улыбался крыжовниковыми глазами из-за стекол очков, все так же не заигрывал с сильными театрального мира сего, не лез в околотеатральные игры и был настроен на деловой лад. И шанс оказаться на большой сцене представился.
После того как на прошлогоднем фестивале молодых режиссеров Ваан в очередной раз удивил, да не чем-нибудь, а "Записками сумасшедшего" Гоголя, Ерванд Казанчян предложил ему постановку на сцене Государственного театра им. Пароняна. И в фокусе истории оказалась не новомодная пьеса со множеством "фишек", а самый что ни на есть классический Чехов — "Медведь", "Предложение".
Надо отдать должное Казанчяну. Проторенным путем, когда мэтр приглашает молодого режиссера с масляной улыбкой, потом предоставляет ему актеров из вспомсостава и репетиционные часы исключительно в отсутствие на сцене себя, любимого, а в итоге с прискорбием разводит руками, мол, что поделаешь, видит бог, как я жаждал, но, увы, он не пошел. В распоряжении Ваана оказались лучшие силы театра, который в результате пополнил репертуар спектаклем новым во всех смыслах.
Это эксцентрический спектакль, который поставлен словно бы не очень всерьез и который, тем не менее, можно было бы обвинить в "штучках". Но лучше ему улыбнуться и порадоваться, а также оценить законченность, с которой он сделан. В его гротескной четкости мизансцен не просто утрированная игра в театр, но именно игра во МХАТ чеховских времен, хотя в спектакле много веселой непочтительности по отношению к его существу и требованиям.
. . . На салатно-лимоновом заднике — большущий портрет Чехова. Серьезное лицо в пенсне в овальной раме. А на сцене — огромная двуспальная кровать, обложенная подушками и подушечками — страшным оружием в умелых руках. В углу кровати, закинув назад голову и заломив руки, стоит хрупкая, задумчиво-отрешенная, безжизненно-нежная фигура в черном — Елена Ивановна Попова, вдовушка с ямочками на щеках. Прямо-таки "одинокая мировая душа", придуманная Костей Треплевым, она словно копия с фотографий великих актрис чеховской поры. "Он умер — Антон Палыч!" — неожиданно басит "одинокая душа", простирая руки к портрету. . .
"Медведь", "Предложение" — спектакли шаржированных интонационных и пластических характеристик. Это то, что наиболее тщательно разработано и что, с театральной точки зрения, наиболее удалось. В сценах и мизансценах, вызывающих хохот зала, внезапно возникают великие тени. И тут не мистика, а мастерство, работа художественными ассоциациями, на которые способен искусный, а главное, эрудированный и признательный режиссер. Обыгрывая сам способ актерского поведения, манеру актерской игры, Ваан Бадалян вводит на сцену фон легендарной театральной эпохи. И актеры на этом фоне просто гурманствуют, с наслаждением смакуя роли, радуются своим шуткам, розыгрышам, эксцентрическим интонациям и приемам игры и заряжают этой радостью зал.
Юмор Нарине Алексанян — вдовушка Попова, она же Наталья Степановна — это отточенная эксцентрика, и психологическое остроумие, и изящная стилизация. Настолько все выразительно и рельефно выявлено и воплощено. Вот сейчас она словно стоп-кадр из немого кино, а вот — персонаж компьютерного клипа в лучших традициях Глюкозы. С доберманом не гуляет, но в войне за эксклюзивность своего Откатая проявляет самые разнообразные грани комизма. Да и вообще синхронные "прыг-скоки" замечательного актерского трио анимационного толка как-то удивительно живо и органично вплетаются в канву этого бесспорно чеховского спектакля. Так и слуга Лука из "Медведя", и помещик Ломов из "Предложения" в мастерском исполнении одного из опытнейших актеров пароняновского театра Ваника Мкртчяна несут в себе и отпечаток "маленьких людей" из чеховских рассказов, и какую-то почти чаплинскую краску.
Ара Дехтрикяна — Смирнов, Чубуков — можно было бы назвать звездой, если бы к определению этому не примешивалось чувство "сделанности" и раскрутки. А этому актеру аплодируют при появлении на сцене не в результате пиара, а одаренности и профессионализма. Это действительно необычный по нынешним меркам актер, актер по серьезному счету — как по мастерству и манере, так и по своим темам. Его игра не похожа на мнимосовременную игру без перевоплощения, от себя, игру вообще, при которой теряется какая бы то ни было сценическая определенность. Он любит сочное театральное лицедейство, яркую характерную деталь. Завитой рыжий парик темпераментного холерика, зычный голос и внушительная фактура помещика Смирнова — медведя, канотье, укороченная пара, дрожащие руки и на глазах уменьшившийся в размерах облик мандражиста Чубукова. Как неподражаемо артист хрипел, сипел, наливался кровью, возмущался, а через десять минут жалко трясся, бледнел лицом, хватался за сердце, заикался — мог до неузнаваемости изменить свой голос и свою пластику, оставаясь абсолютно органичным в самой гротескной сцене!