К 75-летию Гранта МАТЕВОСЯНА
Мне хотелось бы отметить юбилей Гранта Матевосяна, рассказав не о том, каким он был писателем (об этом написано немало), а о том, каким он был читателем. Обширная личность обширна во всем. К счастью, некоторые его мысли о писателях-классиках мне удалось записать. Что и говорить, он пленял своей духовностью, своим даром понимания чужой речи. Словесность, любовь моя — вот как еще можно было бы назвать эти мои записи его мыслей.
— Вот недавно перечитал Чехова — «Мужики», «В овраге», «Архиерей». Правильно отметил Уильям Сароян, что Чехов — это само сострадание.
Забыть о мастерстве — вот что такое высшее мастерство. Забыть обо всех своих находках и удачах перед лицом «Хаджи Мурата» — вот что я посоветовал бы всем писателям. Забыть об игре — игра в литературе вообще ничего не стоит, ведь это твоя кардиограмма на листе бумаги. В творчестве ничего не скроешь. Когда перестаешь учиться, перестаешь быть писателем, говорил Толстой. Учиться у всех и всего, но прежде всего у жизни, у темы, у материала. Тема расширяется в тебе самом. Литературная работа специфична в такой степени, что опыт, даже собственный, мало подготавливает к новым трудам. Перед «Войной и миром» Толстой был беспомощным новичком в эпопее, и в конце жизни таким же беспомощным и неискушенным он был перед стройной музыкой последнего знания — «Хаджи Муратом». Возрастают ум и мудрость, накапливается опыт, мужает этика, твердой становится позиция. Это, конечно, очень помогает. Толстой сам возрос и стал над вещами, над миром и с этой высоты говорит с нами. «Хаджи Мурат» — это окрепшее до предела перо. Равного ему нет, по-моему, в мире. Это алмаз, бриллиант, перл, шедевр, равный по силе проникновения шедеврам Леонардо.
Но первым по времени откровением, то есть откровением моей юности, был Аксель Бакунц. Вторым потрясением был Чаренц. И третий, о ком хочется поговорить, — это Амо Сагиян.
Начну с Бакунца. Явление большого писателя — всегда праздник для литературы. Сколь многое из созданного исчезает в плотной дымке времени, оставляя лишь отдельные жемчужины, как раковины на песке после прибоя. С годами отчетливо осознаешь, что людям и временам остается в литературе только емкое слово правды, только высокая искренность, только художественное совершенство.
Художественное совершенство. Это было сильнейшей стороной Акселя Бакунца, одного из величайших стилистов в армянской литературе. Явление его уникально. Я не знаю в нашей литературе подобных прецедентов. Говоря о корнях этого писателя, скорее вспоминаешь средневековую армянскую поэзию и лапидарный стиль историков, чем собственно прозу. Учителей в этом смысле у Бакунца не было.
Он получил прекрасное образование — разностороннее, глубокое. Окончил семинарию Геворкян в Эчмиадзине, но крепкие крестьянские корни помогли ему преодолеть узконаправленное религиозное обучение. Аксель Бакунц был альпийской фиалкой нашей литературы, цветком, не поражающим размерами, но одним из самых пленительных. Его силой был короткий, емкий жанр. Малая форма в литературе, может быть, одна из самых сложных и труднейших. Роман, эпопея, вообще крупные формы ему не давались. Он это сознавал и потому не брался за большую форму. Его силой была поэзия прозы. К концу своей не очень долгой жизни он и вовсе подошел к совершенству художественного выражения. Как обогатилось его уникальное чувство языка! Но это был уже период, когда Акселя Бакунца волновали не просто вопросы формы и содержания — совсем иное вставало перед его мысленным взором. Это иное — чувство сути, сама правда жизни. Чутье на выражение глубинных пластов жизни. Органическое чувство человека из народа, для которого литература была не просто профессией, отдохновением и занятием в жизни, а одной из исконных форм выражения духовной жизни народа.
Невольных учителей Бакунца нужно искать среди средневековых армянских поэтов. Но был и в самом начале XX века поэт, оказавший огромное влияние на всю армянскую литературу, предопределивший ее пути и тем самым повлиявший, конечно, и на Акселя Бакунца. Я говорю о гениальном цикле стихов Ваана Терьяна «Страна Наири». Бакунц почерпнул из этого цикла, несмотря на то, что был прозаиком, даже больше, чем непосредственный последователь Терьяна Егише Чаренц. Возвышенные мысли об Армении, о ее будущем, о ее прошлых путях поднимают цикл Терьяна и приближают его к таким вершинам, как размышления Нарекаци и Хоренаци. Нация, народ узнавали себя в этих вдохновенных строках, и это, конечно, не могло не увлечь Бакунца, который тоже много и настойчиво думал о народе.
Естественность и необыкновенная простота выражения были для Акселя Бакунца прямым выводом из этих размышлений. Само это служение таким целям уже становилось красотой. Ведь красоту необязательно искать только в слоге писателя. Сам дитя народа, выходец из самой глуби народной, он мечтал возвратить литературу к этим исконным и единственным корням.
Здесь я подхожу к важному вопросу о связи писателя с жизнью. Командировку в жизнь ведь не возьмешь, как не возьмешь ее в историческое прошлое народа. Писатель без знания жизни — явление жалкое.
У Бакунца есть прекрасный рассказ «Закат провинции». Это первый рассказ о городе, о Ереване. Даже сегодня, уже приближаясь к порогу старости, я поражаюсь мастерству и глубокой правде, которые заключены в этом и многих других его рассказах. Шедевры Бакунца входят в золотой запас моего чтения. В частности, рассказ «Тигрануи», такой емкий, такой беспощадно искренний, которому позавидовал бы, наверное, и Толстой. Какие срезы жизни, какая правда и какая мудрость встают с этих страниц! Бакунц настолько правдив и совершенен, что будет жить вечно. Нота, взятая им, настолько чиста и верна, что позволяет соотносить его с Чеховым и Толстым. Он привнес в литературу свой органичный ни на кого не похожий писательский мир. Он принес с собой звуки и запахи своего детства. И сумел сказать о том, что его волнует, языком, примеров которому не отыскать во всей армянской литературе.
Но ныне моя самая любимая настольная книга — Чаренц. Люблю все написанное им, но особенно «Хмбапет Шаварш», «Дантову легенду», «Книгу пути». Даже неудачные его строки прочитываю с наслаждением. Это ведь неудачи гения, иначе говоря — нечто поучительное. Какой мыслитель встает за каждой его строкой! Что было его школой? Ваан Терьян, Туманян, вся средневековая армянская литература. Чаренц взошел на всем этом, прекрасно аккумулировал этот сплав. Сюда добавилась еще и русская культура, и революционная эпоха. Все это проросло в Чаренце, и проросло уникально. Как без Диккенса, Руссо и Лоренса Стерна не было бы Льва Толстого, так без «Лореци Сако» не было бы «Хмбапета Шаварша». Но влияние это не грубое и явное, а тонкое, потаенное.
Чаренц очень интенсивно жил. Это был необычный жизненный ритм. Ритм гения. Все усвоенное им можно сравнить лишь с тем, как поглощает воду песчаная сухая почва или губка. За ним не поспевали. Только-только привыкали к его новой грани, как он уже вновь уходил далеко и становился вновь неузнаваемым. Это была двойная гениальность — гения в гениальной взрывной революционной атмосфере начала XX века. Новый мировой процесс выдвинул Чаренца.
«Неистовые толпы», «Капказ тамаша» не самые любимые мои вещи, они хорошо сделаны, но читать их мне порой скучновато. И в прозе он мастер, но сердца моего не пронзает. А вот, скажем, четверостишия! Когда-то мне казалось чуть ли не атавистической форма четверостиший у Туманяна. Это старая персидская форма, думал я, ну к чему ее оживлять? Сегодня я думаю иначе. Без четверостиший уже не представляю себе Туманяна. Мне кажется, что Аветик Исаакян потому так педалировал у Чаренца «Ес им ануш Айастани», что не любил всего другого Чаренца. Да, это стихотворение превосходно, но дух Чаренца находится не здесь. Его сущность проявляется скорее в таких вещах, как «Дантова легенда», где он старой физической формой попытался разрешить метафизическое. И получилось гениально. Вещь о страшном, но ощущение света не покидает читателя. Чаренц почувствовал под ногами новую дорогу и смело устремился по ней. Это бесстрашие потрясает. Впечатление такое, будто старый человек пытается уловить новые времена. Преодоление собственной косности, косности старого мира — словом, гений состоялся. Чаренц спокойно пойдет в будущие века, несмотря на все свои слабые вещи. И задолженность наша перед ним большая. Его лучший исследователь родится, вероятно, в будущем. И тогда откроется до конца значение этой великой поэзии. Я определил бы его гений так: это бесконечность самой метафизики.
Меня часто спрашивают: кто из писателей оказал на меня влияние. И пишут сходные писательские судьбы. А того, что можно стать еще собраннее после чтения Чаренца, в толк не берут. Восхищение, какое вызывают его мысли, — разве это не влияние?
Теперь перейду к Амо Сагияну. Я горжусь многими его завоеваниями. Он, по-моему, крупнейший поэт Армении второй половины XX века. Прямой наследник лучших традиций давней и недавней классики. Форма у него малая, но какую прекрасную мозаику лепит он из этой своей ювелирной отточенности! Какое необыкновенное мастерство! Его укоряют в том, что он часто повторяется, но ведь повторяется и движение гончарного круга вокруг оси, а формы выходят разными, неповторимыми. Я повторяюсь, говорит он сам о себе, как повторяется движение волов, которые ходят по кругу, перемалывая пшеницу. Но это ведь движение вечного возвращения — не так ли?
Редкий поэт так совершенен, как Сагиян. Он привнес в литературу свой неповторимый образ мира. Каждый крупный поэт несет в себе такой образ. И люди потом уже начинают думать в русле этого видения. Сверяют свои мысли по поэту. Амо — это не социальный протест, не национальная тема, возможно, это образ земли, родного дома, родины. И такой свежестью веет от этого его устойчивого образа отчего дома! А ведь поэзия капризна. Пойди в ней скажи новое слово! Читать его стихи — наслаждение. Он как созидатель стоит у источника и создает свои неповторимые формы. До него этих тем не было, он привнес их впервые. Вернее, такое их ощущение — впервые. Вот это устойчивое крестьянское лицо, эту тревогу за землю, порожденную XX веком. И поэтому его Зангезур разрастается до пределов всей Армении.
И еще об одном писателе мог бы поразмышлять Грант Матевосян — об Андрее Битове. Но кому неизвестно, какова роль Гранта Матевосяна в том, что родились замечательные «Уроки Армении» Андрея Битова! Этим все сказано.
— Вот недавно перечитал Чехова — «Мужики», «В овраге», «Архиерей». Правильно отметил Уильям Сароян, что Чехов — это само сострадание.
Забыть о мастерстве — вот что такое высшее мастерство. Забыть обо всех своих находках и удачах перед лицом «Хаджи Мурата» — вот что я посоветовал бы всем писателям. Забыть об игре — игра в литературе вообще ничего не стоит, ведь это твоя кардиограмма на листе бумаги. В творчестве ничего не скроешь. Когда перестаешь учиться, перестаешь быть писателем, говорил Толстой. Учиться у всех и всего, но прежде всего у жизни, у темы, у материала. Тема расширяется в тебе самом. Литературная работа специфична в такой степени, что опыт, даже собственный, мало подготавливает к новым трудам. Перед «Войной и миром» Толстой был беспомощным новичком в эпопее, и в конце жизни таким же беспомощным и неискушенным он был перед стройной музыкой последнего знания — «Хаджи Муратом». Возрастают ум и мудрость, накапливается опыт, мужает этика, твердой становится позиция. Это, конечно, очень помогает. Толстой сам возрос и стал над вещами, над миром и с этой высоты говорит с нами. «Хаджи Мурат» — это окрепшее до предела перо. Равного ему нет, по-моему, в мире. Это алмаз, бриллиант, перл, шедевр, равный по силе проникновения шедеврам Леонардо.
Но первым по времени откровением, то есть откровением моей юности, был Аксель Бакунц. Вторым потрясением был Чаренц. И третий, о ком хочется поговорить, — это Амо Сагиян.
Начну с Бакунца. Явление большого писателя — всегда праздник для литературы. Сколь многое из созданного исчезает в плотной дымке времени, оставляя лишь отдельные жемчужины, как раковины на песке после прибоя. С годами отчетливо осознаешь, что людям и временам остается в литературе только емкое слово правды, только высокая искренность, только художественное совершенство.
Художественное совершенство. Это было сильнейшей стороной Акселя Бакунца, одного из величайших стилистов в армянской литературе. Явление его уникально. Я не знаю в нашей литературе подобных прецедентов. Говоря о корнях этого писателя, скорее вспоминаешь средневековую армянскую поэзию и лапидарный стиль историков, чем собственно прозу. Учителей в этом смысле у Бакунца не было.
Он получил прекрасное образование — разностороннее, глубокое. Окончил семинарию Геворкян в Эчмиадзине, но крепкие крестьянские корни помогли ему преодолеть узконаправленное религиозное обучение. Аксель Бакунц был альпийской фиалкой нашей литературы, цветком, не поражающим размерами, но одним из самых пленительных. Его силой был короткий, емкий жанр. Малая форма в литературе, может быть, одна из самых сложных и труднейших. Роман, эпопея, вообще крупные формы ему не давались. Он это сознавал и потому не брался за большую форму. Его силой была поэзия прозы. К концу своей не очень долгой жизни он и вовсе подошел к совершенству художественного выражения. Как обогатилось его уникальное чувство языка! Но это был уже период, когда Акселя Бакунца волновали не просто вопросы формы и содержания — совсем иное вставало перед его мысленным взором. Это иное — чувство сути, сама правда жизни. Чутье на выражение глубинных пластов жизни. Органическое чувство человека из народа, для которого литература была не просто профессией, отдохновением и занятием в жизни, а одной из исконных форм выражения духовной жизни народа.
Невольных учителей Бакунца нужно искать среди средневековых армянских поэтов. Но был и в самом начале XX века поэт, оказавший огромное влияние на всю армянскую литературу, предопределивший ее пути и тем самым повлиявший, конечно, и на Акселя Бакунца. Я говорю о гениальном цикле стихов Ваана Терьяна «Страна Наири». Бакунц почерпнул из этого цикла, несмотря на то, что был прозаиком, даже больше, чем непосредственный последователь Терьяна Егише Чаренц. Возвышенные мысли об Армении, о ее будущем, о ее прошлых путях поднимают цикл Терьяна и приближают его к таким вершинам, как размышления Нарекаци и Хоренаци. Нация, народ узнавали себя в этих вдохновенных строках, и это, конечно, не могло не увлечь Бакунца, который тоже много и настойчиво думал о народе.
Естественность и необыкновенная простота выражения были для Акселя Бакунца прямым выводом из этих размышлений. Само это служение таким целям уже становилось красотой. Ведь красоту необязательно искать только в слоге писателя. Сам дитя народа, выходец из самой глуби народной, он мечтал возвратить литературу к этим исконным и единственным корням.
Здесь я подхожу к важному вопросу о связи писателя с жизнью. Командировку в жизнь ведь не возьмешь, как не возьмешь ее в историческое прошлое народа. Писатель без знания жизни — явление жалкое.
У Бакунца есть прекрасный рассказ «Закат провинции». Это первый рассказ о городе, о Ереване. Даже сегодня, уже приближаясь к порогу старости, я поражаюсь мастерству и глубокой правде, которые заключены в этом и многих других его рассказах. Шедевры Бакунца входят в золотой запас моего чтения. В частности, рассказ «Тигрануи», такой емкий, такой беспощадно искренний, которому позавидовал бы, наверное, и Толстой. Какие срезы жизни, какая правда и какая мудрость встают с этих страниц! Бакунц настолько правдив и совершенен, что будет жить вечно. Нота, взятая им, настолько чиста и верна, что позволяет соотносить его с Чеховым и Толстым. Он привнес в литературу свой органичный ни на кого не похожий писательский мир. Он принес с собой звуки и запахи своего детства. И сумел сказать о том, что его волнует, языком, примеров которому не отыскать во всей армянской литературе.
Но ныне моя самая любимая настольная книга — Чаренц. Люблю все написанное им, но особенно «Хмбапет Шаварш», «Дантову легенду», «Книгу пути». Даже неудачные его строки прочитываю с наслаждением. Это ведь неудачи гения, иначе говоря — нечто поучительное. Какой мыслитель встает за каждой его строкой! Что было его школой? Ваан Терьян, Туманян, вся средневековая армянская литература. Чаренц взошел на всем этом, прекрасно аккумулировал этот сплав. Сюда добавилась еще и русская культура, и революционная эпоха. Все это проросло в Чаренце, и проросло уникально. Как без Диккенса, Руссо и Лоренса Стерна не было бы Льва Толстого, так без «Лореци Сако» не было бы «Хмбапета Шаварша». Но влияние это не грубое и явное, а тонкое, потаенное.
Чаренц очень интенсивно жил. Это был необычный жизненный ритм. Ритм гения. Все усвоенное им можно сравнить лишь с тем, как поглощает воду песчаная сухая почва или губка. За ним не поспевали. Только-только привыкали к его новой грани, как он уже вновь уходил далеко и становился вновь неузнаваемым. Это была двойная гениальность — гения в гениальной взрывной революционной атмосфере начала XX века. Новый мировой процесс выдвинул Чаренца.
«Неистовые толпы», «Капказ тамаша» не самые любимые мои вещи, они хорошо сделаны, но читать их мне порой скучновато. И в прозе он мастер, но сердца моего не пронзает. А вот, скажем, четверостишия! Когда-то мне казалось чуть ли не атавистической форма четверостиший у Туманяна. Это старая персидская форма, думал я, ну к чему ее оживлять? Сегодня я думаю иначе. Без четверостиший уже не представляю себе Туманяна. Мне кажется, что Аветик Исаакян потому так педалировал у Чаренца «Ес им ануш Айастани», что не любил всего другого Чаренца. Да, это стихотворение превосходно, но дух Чаренца находится не здесь. Его сущность проявляется скорее в таких вещах, как «Дантова легенда», где он старой физической формой попытался разрешить метафизическое. И получилось гениально. Вещь о страшном, но ощущение света не покидает читателя. Чаренц почувствовал под ногами новую дорогу и смело устремился по ней. Это бесстрашие потрясает. Впечатление такое, будто старый человек пытается уловить новые времена. Преодоление собственной косности, косности старого мира — словом, гений состоялся. Чаренц спокойно пойдет в будущие века, несмотря на все свои слабые вещи. И задолженность наша перед ним большая. Его лучший исследователь родится, вероятно, в будущем. И тогда откроется до конца значение этой великой поэзии. Я определил бы его гений так: это бесконечность самой метафизики.
Меня часто спрашивают: кто из писателей оказал на меня влияние. И пишут сходные писательские судьбы. А того, что можно стать еще собраннее после чтения Чаренца, в толк не берут. Восхищение, какое вызывают его мысли, — разве это не влияние?
Теперь перейду к Амо Сагияну. Я горжусь многими его завоеваниями. Он, по-моему, крупнейший поэт Армении второй половины XX века. Прямой наследник лучших традиций давней и недавней классики. Форма у него малая, но какую прекрасную мозаику лепит он из этой своей ювелирной отточенности! Какое необыкновенное мастерство! Его укоряют в том, что он часто повторяется, но ведь повторяется и движение гончарного круга вокруг оси, а формы выходят разными, неповторимыми. Я повторяюсь, говорит он сам о себе, как повторяется движение волов, которые ходят по кругу, перемалывая пшеницу. Но это ведь движение вечного возвращения — не так ли?
Редкий поэт так совершенен, как Сагиян. Он привнес в литературу свой неповторимый образ мира. Каждый крупный поэт несет в себе такой образ. И люди потом уже начинают думать в русле этого видения. Сверяют свои мысли по поэту. Амо — это не социальный протест, не национальная тема, возможно, это образ земли, родного дома, родины. И такой свежестью веет от этого его устойчивого образа отчего дома! А ведь поэзия капризна. Пойди в ней скажи новое слово! Читать его стихи — наслаждение. Он как созидатель стоит у источника и создает свои неповторимые формы. До него этих тем не было, он привнес их впервые. Вернее, такое их ощущение — впервые. Вот это устойчивое крестьянское лицо, эту тревогу за землю, порожденную XX веком. И поэтому его Зангезур разрастается до пределов всей Армении.
И еще об одном писателе мог бы поразмышлять Грант Матевосян — об Андрее Битове. Но кому неизвестно, какова роль Гранта Матевосяна в том, что родились замечательные «Уроки Армении» Андрея Битова! Этим все сказано.
