К 85-летию Булата Окуджавы
В июне 1997 года ушел из жизни Булат Шалвович Окуджава. За несколько лет до смерти ему была сделана операция на сердце. Потом была первая реанимация, закончившаяся, к счастью, успешно. Вторая — в июне в Париже — успешной уже не была…
Не верьте, не верьте,
Когда по садам закричат соловьи.
У жизни со смертью
Еще не окончены счеты свои.
Соловьи кричат по садам, как известно, в июне… Из того фронтового июня 1945 года он возвратился. Из этого июня возврата уже не было…
Если хочешь, чтобы тебя читали, будь талантливым. Если хочешь, чтобы тебя не только читали, но и любили, будь талантливым и человечным. Изобретательных, но недобрых и интеллектуально- иссушенных — пролистывают, не задерживаясь душой. Булата Окуджаву читают и поют, восхищаясь, любя, благоговея. Песни его легко запоминаются, ибо ему редкостно подчиняется форма. Что, конечно, есть знак того, что и содержание к нему благосклонно. Мелодии чистой певучести тоже очень помогают запоминанию. Песенки эти чувственно притягательны, слова их более чем точны: "Но чудится музыка светлая, и строго ложатся слова".
Спел ли он "самую лучшую на этой земной стороне" песенку? Они все настолько хороши (особенно зрелые и поздние), что выделить среди них лучшую просто невозможно. Десятилетия, заполненные голосом, который становился все утонченнее, все проникновеннее, все щемящее. А он все шел и шел вперед и выше. Композиторское в нем становилось нешуточным, поэтическое — запредельно прекрасным. Что же до пения, то кто, кроме него самого, может так исполнить эти великие песенки. Именно так — великие. Певуче-высокие, возвышенные. Высокие, помимо рыцарского начала, еще и в том смысле, что требующие высокого колокольного голоса. Не визгливого, а звонкого. Что-то храмовое, что-то, если так можно выразиться, аве-марийное, что-то молитвенное, даже, я бы сказала, колыбельное скрыто в этом неразрывном союзе высокой музыки и высокого слова.
Так мог бы петь "Рыцарь с рукой на груди" Эль Греко. И поет. И взгляд — только вверх, и рука — только на сердце, и воздействие — только безмерное, и любовь к певцу, барду — только пожизненная. Так было у моего поколения и, думаю, будет у последующих. На громоздких магнитофонах с катушками вся страна записывала в хрущеволетие ( и в брежневский застой) смелого барда. Тогда он был только смел, дерзок, неожидан. Правда, временами и тогда прорывались горесть и тоска неутоленной любви ("Мне надо на кого-нибудь молиться", "На смоленской дороге", "Последний троллейбус"). "Последний троллейбус" — тот, где боль скворчонком стучала в виске, — мы пели с комком в горле. Как и "Простите пехоте". Тогда еще о пластинках не было и речи. Позже (весьма поздно), когда они вышли, то собрали только шедевры. Официальное признание, как всегда, запаздывало. Так уже повелось на Руси. Да и не на ней одной.
Помню запетую до дыр "Песенку об Арбате". До созерцательной раздумчивости "Арбатского романса" было еще не близко. Помню "Мне в моем метро" — скорее острую, чем проникновенную песню. Позже зрелый бард такого писать уже не станет. "Но из грехов своей родины вечной не сотвори ты кумира себе". Он не сотворял. Хотя мог бы: его собственная судьба и судьба его родителей давали ему такое право. Но пиротехника общественных скандалов, диссидентство, вызов любой политической окраски — это было не в его духе. Флейта среди замолкших ударных — вот это было для него. Он играл на старенькой скрипке и не прекращал стараний. И не выбирал отечества. Только играл всю жизнь напролет. От "Я дежурный по апрелю" до "И лозу поцелую" — он кончил молитвой Грузии. Какая рыцарственность и здесь…
…Так и помню себя в свои срединные годы (земную жизнь пройдя до середины) в крепеньком кресле зала Центрального дома литераторов в Москве в двух шагах от барда — от того, кто окрылил нашу юность и потом еще много десятилетий продолжал завораживать, становясь с годами все более певучим. Помню его в кафе Дома литераторов за одним из соседних столиков. Но приблизиться к нему было страшно — робость сковывала дух. Он пел свою "Грузинскую песню" — этот шедевр поздней зрелости, и я в который раз ловила себя на мысли: да, птица, отбившаяся от стаи… Кавказ! Тогда я еще не знала, что он наполовину и мой соотечественник.
Он пришел в мою жизнь еще в юности. Вы еще лепечете вздор, еще только начинаете что-то с чем-то соотносить, а вам уже поет грустный и совершенный бард, словесно отточенный и певучий. Не успели мы слегка привыкнуть к чуду, как откуда-то из тишины возникла уже и вовсе необъяснимая "Песенка о Моцарте", потом "Батальное полотно", "Прощание с новогодней елкой" и эта горная вершина без облаков, ясно стоящая над долинным миром — виноградная косточка… Я не знала тогда, что впереди у него еще новая высота. И раньше ему подпевали не одни только уста, а душа. А теперь уже все потрясенное существо потянулось к этому свету.
"Белая кобыла с карими глазами, с челкой вороною, красная попона, крылья за спиною, как перед войною". "Господи, мой Боже, зеленоглазый мой". "Красный камзол, башмаки золотые, белый парик, рукава в кружевах". "В темно-красном своем будет петь для меня моя Дали, в черно-белом своем преклоню перед нею главу…". "Белый буйвол и синий орел, и форель золотая…"
Вспоминаются, конечно же, и Пиросмани, и Параджанов, и просто думаешь о вкусе к цвету и о вкусе вообще. Тона отдельные, не смешанные, отборные. Воображение точное, колористически безукоризненное. Пир тонкой сервировки, будто подержал в руке легонький кинжал старинной кавказской работы, секрет сплавов которого утерян. "И вслушаюсь я, и умру от любви и печали, а иначе зачем на земле этой вечной живу". Под эти песни можно забыться, отлететь мыслью, грезить, а, возвратясь из тех глубин, ощутить, что погружался во что-то чрезвычайно чистое и светлое. "Виноградную косточку в теплую землю зарою…" В теплую.
"Напиток пенный, дар Кавказа", сказал русский поэт о кефире. Булат Окуджава — дар Кавказа России… И не просто Кавказа, а самой его древней части — Закавказья. Две тифлисские армянки (и обе Ашхен) родили двух выдающихся людей России — одна в XIX веке Владимира Ивановича Немировича-Данченко, другая в XX веке — Булата Шалвовича Окуджаву. Грузия и Армения встретились в высоком барде. Бесценный дар ушел в Россию.
Булат Окуджава принимал признания в любви от, полагаю, несметного числа поклонников. Ведь он сам указал нам путь: "Давайте восклицать, друг другом восхищаться, высокопарных слов не надо опасаться". Люди моего возраста давно уже опасаются совсем других слов… И именно потому, что жизнь короткая такая.
Ближе к концу жизни он сам упразднил свой театр. Жаль… Но теперь уже некому попросить: возобновите свой неповторимый театр. Иначе говоря, не оставляйте стараний, маэстро, не убирайте ладони со лба. А то, что где-нибудь на остановке конечной скажем спасибо и этой судьбе, — в том никаких сомнений. Скажем ей спасибо хотя бы за то, что соединила время нашей жизни с родившимся на наших глазах и крепшим на наших же глазах талантом Булата Окуджавы.
Он умер, полагаю, не только потому, что ему исполнилось 73 года и что ему была сделана операция на сердце. Он умер потому, что штучные, неповторимые изделия уже не требовались эпохе ширпотреба, масс-культуры. На подмостках (вообще в искусстве) теперь творится что-то невообразимое. Могло ли выдержать все это сердце тончайшего, проникновеннейшего барда? Все слабее звук прежних клавесинов, голоса былые…
Грубая эпоха упразднила не только его театр, но и его самого. И не только грубая, но и болтливая. Его же слова, как мы помним, ложились строго:
Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе….